Художественная трансформация образа Пугачева в творчестве М.А. Булгакова
Автор: Урюпин Игорь Сергеевич
Рубрика: 4. Художественная литература
Опубликовано в
Статья просмотрена: 1518 раз
Библиографическое описание:
Урюпин, И. С. Художественная трансформация образа Пугачева в творчестве М.А. Булгакова / И. С. Урюпин. — Текст : непосредственный // Филологические науки в России и за рубежом : материалы I Междунар. науч. конф. (г. Санкт-Петербург, февраль 2012 г.). — Санкт-Петербург : Реноме, 2012. — С. 80-83. — URL: https://moluch.ru/conf/phil/archive/26/1487/ (дата обращения: 16.11.2024).
В отечественной историко-культурной традиции Емельян Пугачев неразрывно связывается со стихией народного возмущения, взламывающей официальную государственную законность и конвенциональный порядок, заменяемые самоуправством и своеволием. «Дерзкий и решительный» «прошлец» [1, V, с. 437], по словам А.С. Пушкина, тщательно изучившего «историю Пугачева», стал олицетворением «русского бунта», бессмысленность которого была очевидна уже потому, что его «пружиною» [1, V, с. 437] явилось самозванство – заведомая ложь, нравственная фальшь. Никто из предводителей крестьянских восстаний за всю историю России – ни И. Болотников, ни С. Разин, ни К. Булавин, ни кто-либо другой – не ассоциировался с самозванством, то есть со злонамеренным обманом самого народа, разве что Лжедмитрий, с которым сам Пугачев любил себя равнять («Разве в старину Гришка Отрепьев не царствовал?» [1, IV, с. 58] – бравировал бунтовщик в «Капитанской дочке»).
Феномен Пугачева, выведенный А.С. Пушкиным, оказался необычайно созвучен эпохе революций начала ХХ столетия. На это созвучие первым откликнулся поэмой «Пугачев» (1921) С.А. Есенин, уловивший корневые, «генные» связи пролетарской революции с крестьянскими волнениями ХVIII века, вылившимися в настоящую гражданскую войну. «Большие исторические параллели» между событиями прошлого и настоящего усмотрел и К.А. Тренев, создав свою «Пугачевщину» (1924) – первую советскую пьесу, поставленную во МХАТе. Остро воспринимавшая совершившуюся в России катастрофу М.И. Цветаева искала ее разгадку в «Истории пугачевского бунта» и в «Капитанской дочке». По ее мнению, «в Пугачеве Пушкин дал самое страшное очарование: зла, на минуту ставшего добром» [2, с. 252], этот пугачевский соблазн повторялся в соблазне революционном. М.И. Цветаева, сама подвергшаяся его «очарованию», попыталась уяснить сущность Пугачева, противопоставляя ему других известных бунтовщиков – в частности Степку Разина. Если Разин казался поэту воплощением бесшабашной удали, то Пугачев – коварного вероломства. «Пугачев и Разин – какая разница!» [2, с. 245] – безнадежно восклицала М.И. Цветаева. Разиным в русской литературе 1920 – начале 1930-х годов восхищались В. Хлебников («Уструг Разина», 1922), А.П. Чапыгин («Разин Степан», 1926), Е.И. Замятин («Стенька Разин», 1933), верным сыном «России Вольной», «России Коренной», «России Молодецкой», «России Нашей» называл его В.В. Каменский в «привольном романе» «Степан Разин» (1928), представляя своего персонажа подлинным богатырем, в котором в полной мере отразился дух «богатырского русского народа» [3, с. 25]. Пугачев же, хотя и был вождем мятежников, никогда не ассоциировался с былинным героем и уж тем более не замещал собой весь народ, не растворялся в нем, а оставался яркой индивидуальностью, дерзко бросавшей вызов существующему миропорядку. Подчеркнуто дистанцирован от массы Пугачев в пьесе К.А. Тренева, а в поэме С.А. Есенина герой трагически одинок и предан своими же сподвижниками, которые прямо обвиняют его в коварном своеволии и отказываются жертвовать собой ради сомнительной политической авантюры: «Нет! Мы больше не слуги тебе! / Нас не взманит твое сумасбродство» [4, II, с. 186]. «Пугачеву товарищи – грозят, задевая в нем простой страх за жизнь» [2, с. 245], - замечала М.И. Цветаева отсутствие взаимопонимания между мятежниками, чувствовавшими в глубине души преступную сущность пугачевского бунта.
Цветаевское восприятие Пугачева как «зла, на минуту ставшего добром», во многом совпало с умонастроениями М.А. Булгакова, который в 1930-е годы, всерьез заинтересовавшись фигурой Пугачева, мечтал написать о нем либретто оперы и даже «предложил Самосуду» [5, с. 444]. Как пишет в дневнике Е.С. Булгакова, художественный руководитеть Большого театра поддержал идею драматурга, но, к сожалению, не дал ее реализовать: «потом оказалось, что ее [оперу о Пугачеве. – И.У.] будет писать композитор Дзержинский» [5, с. 444]. Захваченный «бунташной» историей М.А. Булгаков не оставлял надежды на воплощение образа Пугачева в любом литературном жанре, он даже принял участие в конкурсе на создание школьного учебника по «Курсу истории СССР» (1936). И хотя в целом проект не был завершен, отдельные его фрагменты представляют собой вполне самостоятельные научно-популярные очерки, один из них – «Емельян Иванович Пугачев». В нем писатель размышляет не столько о стратегии и тактике Пугачева в ведении Крестьянской войны, сколько о его влиянии на яицких казаков, поддержавших великую авантюру самозванца: «их влекла страстная мысль о том, что кто бы он ни был, он стал бы во главе их и повел для того, чтобы бороться с ненавистной властью помещиков, дворян и жестокой администрацией. Они надеялись, что Пугачев вернет им вольность и права. И они согласились признать Пугачева императором и примкнули к нему» [6, с. 370]. Иными словами, согласились с самозванством, ложью и фальшью, которые и разъели их «революционную идейность», способствовали возникновению «анархии», угрожавшей отнюдь не только «ненавистным помещикам», но и крестьянам, инородцам и всем тем, кто не хотел участвовать в борьбе и предпочитал оставаться в стороне. «Корявый мужичонков гнев» из романа «Белая гвардия» генетически восходит к «страстным мыслям» яицких казаков и становится мощной опорой для «великой авантюры» революционных самозванцев.
Для М.А. Булгакова уже 1920-е годы было очевидно, что всякая революция – далеко не только стихийный народный порыв к установлению справедливого миропорядка, но прежде всего разгул страстей и темных инстинктов черни, вызывающих панический ужас у простых обывателей, подобных Лисовичам из «Белой гвардии». «Эти несимпатичные персонажи» [7, с. 55] точно выражают настроения, царящие в Городе и характеризуют обстановку в стране, сравнивая ее с пугачевщиной. «Но согласитесь сами», - говорил Василиса Карасю, - «У нас в России, в стране, несомненно, наиболее отсталой, революция уже выродилась в пугачевщину… Ведь что же такое делается… Мы лишились в течение двух каких-либо лет всякой опоры в законе, минимальной защиты наших прав человека и гражданина» [8, I, с. 379].
Пугачевщина в русском обществе, начиная с ХVIII века, ассоциировалась с беззаконием и произволом, а в ХIХ веке еще и как испытание, ниспосланное свыше русскому народу и государству. А.О. Ишимова в своей «Истории России», высоко оцененной А.С. Пушкиным, приводила факт допроса Суворовым Пугачева, дерзко заявлявшего полководцу: «Богу угодно было наказать Россию через мое окаянство» [9, II, с. 115]. «Окаянство» и «пугачевщина» стали понятиями если не тождественными, то взаимосвязанными. Это очень хорошо осознавал И.А. Бунин, возмущавшийся «великой ложью» духовного самозванства большевиков во главе с Лениным, узурпировавшим власть и залившим Россию кровью, перед которым исторический Пугачев не идет ни в какое сравнение: «Пугачев! Что мог сделать Пугачев? Вот “планетарный” скот – другое дело. Выродок, нравственный идиот от рождения, Ленин явил миру как раз в самый разгар своей деятельности нечто чудовищное» [10, VI, с. 411]. М.А. Булгаков, как и И.А. Бунин, был потрясен «окаянством» революционной стихии, которую он лично наблюдал в Киеве в 1918 году, видел парад самозванцев, торжественно вступавших в древнюю столицу Руси. Такими самозванцами казались писателю и «железные немцы в тазах на головах» под предводительством фельдмаршала Эйхгорна, и «служащий Союза городов Семен Васильич Петлюра», и «польские паны (явление ХIV-ое) с французскими дальнобойными пушками» [8, II, с. 308].
В «Белой гвардии» образ-архетип Пугачева, являющийся одним из ключевых в метаструктуре романа, незримо присутствует и в сценах разгула казаков-самостийников во главе с полковниками Торопцом и Козырем-Лешко, хитростью взявшими Город и взбудоражившими простой народ обещаниями «вильной Украины вид Киева до Берлина» [8, I, с. 208], и в самоуправстве полковника Болботуна с сотником Галаньбой, и в самом «таинственном и безликом» [8, I, с. 239] Петлюре, «в котором слились и неутоленная ярость, и жажда мужицкой мести, и чаяния тех верных сынов своей подсолнечной, жаркой Украины… ненавидящих Москву, какая бы она ни была - большевистская ли, царская или еще какая» [8, I, с. 231]. Подобно Пугачеву, мечтавшему «броситься в Русь, увлечь ее всю за собою» (курсив А.С. Пушкина. – И.У.) [1, V, с. 438], чтобы создать народное царство, Петлюра «желал ее, Украину, завоевать» [8, I, с. 239] и даровать ей национально-государственную независимость, тем самым обеспечить себе небывалую поддержку среди жителей Города. «Слово - Петлюра! – Петлюра!! – Петлюра! – запрыгало со стен, с серых телеграфных сводок», «оно загудело по языкам и застучало в аппаратах Морзе у телеграфистов под пальцами», «в Городе начались чудеса в связи с этим же загадочным словом» [8, I, с. 239], хотя никто в точности не знал, кто же скрывается под этим именем: «Говорили, что он будто бы бухгалтер»; «нет, счетовод»; «нет, студент»; «он был уполномоченным союза городов»; «типичный земгусар» [8, I, с. 228]; «бритый»; «с бородкой»; «разве он московский?»; «он был в Тараще народным учителем» [8, I, с. 229]; «газеты время от времени помещали на своих страницах первый попавшийся в редакции снимок католического прелата, каждый раз разного, с подписью – Симон Петлюра» [8, I, с. 239]. Кто бы ни был Петлюра, пусть даже «просто миф, порожденный на Украине в тумане страшного 18-го года» [8, I, с. 229], «столь же замечательный, как миф о никогда не существовавшем Наполеоне, но гораздо менее красивый» [8, I, с. 238], в булгаковском романе он становится образом, рекуррентным образу Пугачева и несет на себе печать архетипа самозванца, чрезвычайно важного (едва ли не ключевого) для отечественной духовно-ментальной семиосферы и всегда связанного с архетипом русского бунта.
Самозванец, в культурно-языковом сознании восточных славян – «подыменщик, принявший чужое имя или звание, утаившийся под видом иного человека» [11, IV, с. 133], в русской истории оказался феноменом, «созвучным» духу народа, точно отразившим его национальную ментальность. «Вне русских пределов, - констатировал А.М. Панченко, - самозванство – довольно редкое и спорадическое, но, так сказать, “равномерное” явление <…> Русское самозванство возникло тогда, когда поколебалось относительное единство средневековой идеологии» [12, с. 22]. На авансцену истории вышел человек, набравшийся смелости «притвориться» тем, кем он на самом деле не является, немерившийся занять не принадлежащее ему по рождению и феодальному предустановлению место. С тех пор самозванцы наполняют русскую историю и в том или ином виде обнаруживают себя в самых разных событиях социальной и культурной жизни страны. В эпоху революции и Гражданской войны М.А. Булгаков замечал самозванческие черты у многих политических деятелей, в том числе находил их в С.В. Петлюре. И хотя Петлюра в романе «Белая гвардия» прямо не выдает себя за кого-либо другого, а лишь примеряет на себя разные «маски», «успевает сыграть несколько “ролей”» [13, с. 286] и оттого воспринимается окружающими многоликим, он реализует одно из главных качеств самозванца – способность к лицедейству, ибо самозванство неразрывно сопряжено с актерством. Не случайно в газете «Вести» была помещена статья Тальберга, в которой он писал о «Петлюре – авантюристе, грозящем своею опереткой гибелью краю…» [8, I, с. 198].
Опереточно-театральное, комедийно-балаганное начало, связанное с «украинизацией» Малороссии, названной автором «невсамделишным царством» [8, I, с. 223], пронизывает многие структурно-семантические уровни романа. «Балаганной» кажется писателю политика «гетьмана всея Украины» – «невиданного властителя с наименованием, свойственным более веку ХVII, нежели ХХ» [8, I, с. 223], принявшего «по какой-то странной насмешке судьбы и истории» государственную присягу на арене цирка и устроившего маскарад по переодеванию армии «в шаровары» [8, I, с. 197]. В шаржированном виде предстает и фактически отсутствующий на Софийской площади Петлюра, «роль» которого вынуждены невольно «играть» офицеры «синей дивизии»: « – Бачь, бачь, Петлюра. – Та який Петлюра, це начальник Варты» [8, I, с. 389]. Карнавализованное вступление «ряженых» петлюровских войск в Город, благодарственный молебен в соборе Святой Софии, более напоминающий скоморошье представление (образы скоморохов запечатлены и «на старых фресках» храма: «Коричневые с толстыми икрами скоморохи неизвестного века неслись, приплясывая и наигрывая на дудках» [8, I, с. 383]), – все это создает атмосферу шутовства, балагана, проясняющую значение власти Петлюры. Она оказывается самым настоящим фарсом, скоморошеством, о котором намекают не только фрески Святой Софии, но и «слепцы-лирники», поющие на площади «гнусавыми голосами».
Мотив европейского средневекового фарса, разыгрывавшегося на площади перед храмом, нашел отражение в романе «Белая гвардия». По замечанию О.М. Фрейденберг, для фарса характерно «органическое переплетение высокого с низким», «смесь страстей и цирка», «эта двуликость» наиболее ярко проявилась в «священных фарсах» [14, с. 291], возродившихся в эпоху барокко, их содержанием оказывались по преимуществу эпизоды из Священного Писания, а также народные сказания о Страшном суде. «С запада в Польшу, а из Польши в Киев, - указывал И.А. Ильин, - проникал дух барокко» [15, с. 155], а вместе с ним и «священные фарсы», отдельные арии из которых распевались украинскими лирниками. Сцена городского многоголосия, созданная писателем по законам жанра музыкальной оратории, гармонично соединяющей партии «для хора, солистов-певцов и оркестра» [16, II, с. 636], разворачивает мистериальный сюжет о «Страшном суде» («Ой, когда конец века истончается, / А тогда Страшный суд приближается» [8, I, с. 385]), главным героем которого является антихрист, а точнее – его воплощение – Петлюра. «Петлюра» становится буффонным персонажем «священной драмы», в нее, «прерывая серьезные действия», обязательно вводились «дураки, шарлатаны, хитрые слуги, черти, которые ссорились и дрались» [14, с. 291].
Инфернальный колорит образа Петлюры (преступника, выпущенного гетманскими властями «из камеры № 666» [8, I, с. 228]) актуализирует в романе не только апокалиптический мотив светопреставления, утверждения в России дьявольского начала, «несущего всему миру адское состояние жизни» [17, с. 119], но и обнажает подлинную сущность самозванства, «с точки зрения традиционной ментальности», «перестраивающего “божий мир” на сатанинский лад» [13, с. 339], ведь самозванец в русской мифопоэтической традиции всегда «представитель колдовского, вывороченного мира» [13, с. 403]. Печать «колодовского» ореола лежит и на образе Пугачева в «Капитанской дочке» А.С. Пушкина, эпиграф из которой, воспроизводящий фрагмент явления «вожатого» мятежников в снежном вихре (гл. II), предпослал к своему роману о русском бунте «Белая гвардия» М.А. Булгаков.
Литература:
Пушкин А.С. Собрание сочинений: В 5 т. – СПб.: Библиополис, 1993-1994.
Цветаева М.И. Пушкин и Пугачев // Русский бунт: сборник историко-литературных произведений. – М.: Дрофа, 2007. – С. 217-254.
Каменский В.В. Степан Разин. Пушкин и Дантес. Кафе поэтов. – М.: Правда, 1991.
Есенин С.А. Собр. соч.: В 3 т. – М.: Правда, 1970.
Булгаков М. Дневник. Письма. 1914 – 1940. – М.: Современный писатель, 1997.
Творчество Михаила Булгакова: Исследования. Материалы. Библиография. – Кн. 1. – Л.: Наука, 1991.
Мягков Б.С. Родословия Михаила Булгакова. – М.: АПАРТ, 2003.
Булгаков М.А. Собр. сочинений: В 5 т. – М.: Художественная литература, 1989-1990.
Ишимова А.О. История России в рассказах для детей: В 2 т. – СПб.: Альфа, 1993.
Бунин И.А. Собр. соч.: В 6 т. – М.: Сантакс, 1994.
Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка: В 4 т. – М.: ТЕРРА, 1995.
Панченко А.М. Русская история и культура: Работы разных лет. – СПб.: Юна, 1999.
Мауль В.Я. Архетипы русского бунта ХVIII столетия // Русский бунт: сборник историко-литературных произведений. – М.: Дрофа, 2007. – С. 255-442.
Фрейденберг О.М. Поэтика сюжета и жанра. – М.: Лабиринт, 1997.
Ильин И.А. Собрание сочинений: В 10 т. – М.: Русская книга, 1997. – Т. 6. Кн. III.
Словарь русского языка: В 4 т. / Под ред. А.П. Евгеньевой. – М.: Русский язык, 1985.
Менглинова Л.Б. Апокалиптический миф в прозе М.А. Булгакова. – Томск: Изд-во Томского университета, 2007.