Библиографическое описание:

Греков В. Н. «…Познавать сердца человеческие» (Россия и Европа в публицистике Д.И. Фонвизина) [Текст] // Современная филология: материалы междунар. науч. конф. (г. Уфа, апрель 2011 г.). — Уфа: Лето, 2011. — С. 241-245.


Современная теория коммуникаций рассматривает публицистический (и любой информационный) текст как определенные структуры, соединяющие в себе “актуальность содержания и традиционные схемы его оформления” [6, с. 4]. Однако в публицистике 18 века структура сообщения была другой, перевернутой по сравнению с общепринятой. Сама ситуация, факт, событие были в то время лишены новизны. Их можно рассматривать как некий знак, который расшифровывается одновременно в текстовом и внетекстовом контексте. Текстовой контекст - это стиль, лексика автора. Пожалуй, именно она обладает наибольшей новизной, а, следовательно, и информативностью. С другой стороны, внетекстовой контекст создается повседневностью, житейским опытом читателя. Внетекстовой контекст ориентирован на общепринятые нормы поведения и его оценки. Именно поэтому он неиндивидуален и не информативен. Он целиком зависит от события, следовательно, изначально ограничен. Вводя факт из сообщения во внетекстовой контекст, автор повышает его ценность: ведь он понятен всем, не требует специальной расшифровки. Однако сам факт (или событие) становится, как мы уже отметили, знаком, оценкой или указанием на политическую ситуацию в стране. Новизна в данном случае заключается уже в самом факте публичного обсуждения. Читатели, публика начинают привыкать к языку знаков, т. е. оценки глубинного смысла факта или ситуации, раскрытия его внутренних закономерностей. Информативность (а значит и ценность) сообщения значительно выше в том случае, когда оно намекает на то, что описанный случай или поступок стал возможен в результате некоего действия (или бездействия) власти. Следовательно, задача публициста ввести в сообщение характеристику власти, то есть показать ее действия или бездействие, ее ответственности за происходящее, проанализировать или хотя бы намекнуть на зависимость частной жизни, семьи, общины, общего нравственного уровня социума от нравственного уровня власти. «Перевернутость» публицистики 18 века, вероятно, связана с общей перевернутостью культуры, воспринимающей предшествующую как культуру, построенную на других принципах. При этом не столь важна оценка – положительная или отрицательная, существенно лишь восприятие ее как иной, прнадлежащей другому миру.

Это хорошо видно в публицистике Д. И. Фонвизина. В “Письмах дяди к племяннику” уездный дворянин дает советы своему вступающему в службу племяннику. Дядя откровенно рассматривает службу как средство личного обогащения, причем выражает мнение всех, сведущих “в приказных делах”: судейская наука “вся в том состоит, чтобы уметь искусненько пригибать указы по своему желанию <...> Иванушка, послушайся меня, просись к нам в город в прокуроры <...> тогда весь город и уезд по нашей дудке плясать будет <...> Мы так искусно будем делать, что на нас и просить нельзя будет. А тогда, как мы наживемся, хотя и попросят, беда будет невелика: отрешат от дел и велят жить в своих деревнях”. [5, с. 196]

Смелость и новизна Фонвизина определяются не упоминанием о неких “приказных”, разделяющих его взгляды, не намеком на причастность власти к мздоимству, ибо правительственный чиновник, прокурор, оказывается здесь жертвой обмана, его обвели вокруг пальца. Сам же Иванушка так и не ответил дяде. Неизвестно даже, разделяет ли он его точку зрения. Поэтому смелость Фонвизина, дерзость его письма заключалась в том, что он воссоздал целую философию взяточничества и лихоимства. Причем его герой, автор письма, совершенно искренне рассматривает эту философию как высшую степень добродетели.

В другом цикле - писем родных к Фалалею - объектом сатиры стали грубые, непросвещенные нравы уездных дворян. Они ропщут, жалуются, что от новых законов жить стало хуже. “Сказывают, что дворянам дана вольность; да черт ли это слыхал, прости господи, какая вольность? Дали вольность, и ничего нельзя своею волею сделать; нельзя у соседа и земли отнять; в старину-то побольше было нам вольности.“ [5, с. 211] Злоупотребления, по-видимому, были в старину, а нынче исчезли, о чем и сожалеет автор письма. Второе письмо к Фалалею развивает ту же тему: “За честью, свет, не угоняешься; честь, честь! худая честь, коли нечего будет есть“. Казалось бы, острота “Писем к Фалалею” значительно меньше, чем “Писем дяди к племяннику”. Однако в последнем “Письме дяди Ермолая к издателю “Живописца” очень точно передается сама психология мздоимца, его самооправдание. “Я хотя и отрешен от дел, однако ж не за воровство, а за взятки; а взятки не что иное как акциденция... Как перед Богом не согрешить? как царя не обмануть? как у него не украсть? грешно украсть из кармана своего брата: а это дело особое: у кого же и украсть, как не у царя...” [5, с. 220]. Но самое интересное даже не в этом признании, которое ставит царя в один ряд с осмеиваемым объектом, а в откровенном издевательстве над законом: чем больше берет взяточник, тем меньше наказание - такова “рассудительность“ людей.

В письмах к Фалалею есть прямые обращения к “Живописцу” и его издателю. Дядя Ермолай полагает, что издатель “Живописца” только “из пустого в порожнее переливает”. Вот что он пишет: “Видишь ли ты, глупый человек, что ты умничаешь по-пустому? Кто тебя послушает? <…> Понимаешь ли ты, что и верить этому не хотят, что есть бессовестные судьи, бесчеловечные помещики, безрассудные отцы, бесчестные соседи и грабители управители”. Кто же не верит в злоупотребления? Наивный обыватель, так и не научившийся различать правду и свои собственные иллюзии. Но в том-то и дело, что эти иллюзии не только его собственные. Они поддерживаются властью. Косвенно Фонвизин намекает на позицию императрицы, не разрешающей писать о серьезных злоупотреблениях.

“Письма к Фалалею” обличают диссонанс, разрыв между словом и делом, между видимостью и реальностью. Ермолай не верит не только в существование честных чиновников, но и в искренность позиции “Живописца”, упрекая его в том, что ни одна из его публикаций ничего не изменит. ”... ты похож на постельную жены моей собачку, которая брешет на всех и никого не кусает; а это называется брехать на ветер. По-нашему, коли брехнуть, так уж и укусить, да и так укусить, чтобы больно да и больно было.. Да на это есть другие собаки <...> кто тебя послушается или кто испугается».

Кто же виноват в несоблюдении законов? Почему “Живописец” и все прочие журналы воспринимаются как “ постельные собачки”, а их сатира - как брехня? Потому что такова воля правительства. Вот так Фонвизин и расширяет границы сатиры, приближая их к сфере лиц и понятий, которые не подлежали осмеянию.

В эту сферу, как полагал М. М. Бахтин, входили прежде всего история и носители истории, то есть цари и т. п. Фонвизин ставит власть в двусмысленное положение: нельзя ни запретить, ни разрешить подобные сюжеты. По видимости он нигде не переступил грань дозволенного, но по сути обвинил высших чиновников в попустительстве.

В 1783 г. Фонвизин посылает в “Собеседник любителей российской словесности» вопросы “господину сочинителю “Былей и небылиц”, т.е. самой императрице Екатерине. На первый взгляд, сочинитель вопросов, также как и сочинитель ответов, соревнуются в остроумии. Однако в самой публикации есть нечто не вполне проясненное. Во-первых, Екатерина не очень-то и хотела печатать вопросы Фонвизина. Но то ли влияние Е. Р. Дашковой, то ли стремление казаться либеральной склонило ее к публикации. Так, 28 июля 1783 г. Екатерина писала Е. Р. Дашковой: “...Я внимательно прочитала известную статью и менее, чем прежде, против того, чтобы возражать на нее. Если бы было возможно напечатать ее вместе с ответами, то сатира будет безвредна, если только повод к сравнению не придаст большей дерзости. Это (т. е. вопросы - В. Г.) идет несомненно от обер- камергера в отмщение за портрет нерешительного человека во второй части” [3, с. 14]. Как видим, Екатерина не подозревает об участии Фонвизина и приписывает “дерзость” своему обер-камергеру И. И. Шувалову. Решение все же напечатать “известную статью”, т. е. вопросы, воспринимается как необходимость: надо же остановить дерзость. Но ошибка в определении автора, вероятно, привела ее и к недооценке самой сатиры. Тем не менее в ответах императрицы часто сквозит недовольство и даже прямое раздражение. Вначале ответы Екатерины нейтральны по тону, она пытается дать короткий ответ по существу, по возможности, не вдаваясь в подробности.

- Отчего у нас спорят сильно в таких истинах, кои нигде уже не встречают ни малейшего сумнения? - У нас, как и везде, всякий спорит о том, что ему не нравится или непонятно.

- Отчего многих добрых людей видим в отставке? - Многие добрые люди вышли из службы, вероятно, для того, что нашли выгоду быть в отставке.

Ответы даны по принципу тавтологии: это так потому, что это так.. Седьмой вопрос - почему перевелись общества между благородными (т. е. между дворянами) вызывает уже язвительное замечание: “ от размножившихся клобов”. На самом деле, Екатерина возможно так и думала. Она могла подразумевать масонские клубы и ложи, которые не любила, но терпела. Зато в ответе на восьмой вопрос уже заметно нетерпение и раздражение: “Отчего в наших беседах слушать нечего?”- Екатерина отвечает на мотив “сами виноваты”- ”Оттого, что говорят безделицу”. Ответ на вопрос “Отчего в век законодательный никто в сей части не помышляет отличиться?” прямо указывает границы дозволенного: “Оттого, что сие не есть дело всякого.” Отповедь дается и на 16 вопрос - о шутах, имеющих чины. Оказывается, “сей вопрос родился от свободоязычия, которого предки наши не имели. Высмеивая наивность и “нелепость” вопроса, Екатерина одновременно предупреждала сочинителя вопросов, одергивала его. Возможность задать такой вопрос - уже свидетельство перемен к лучшему. По существу же, Екатерина утверждала, что прежде знатных шутов, т. е. раболепствующих перед властью, было значительно больше. Ответ на семнадцатый вопрос совершенно непонятен, если мы не знаем, что императрица полагала, будто отвечает Шувалову. “Гордость большей части бояр где обитает - в душе или в теле?“- ”Тамо же, где нерешимость”. Наконец, последний вопрос - о национальном характере. Екатерина провозгласила: русский характер - «в остром и скором понятии всего, в образцовом послушании и в корена всех добродетелей, от творца человеку данных” [7, с. 272 - 274]. Хотя вопрос о национальном характере завершает заочное «интервью» императрицы, Фонвизин все свои вопросы поставил на противопоставлении « у нас – у них», т.е. в России и на Западе.

Фонвизин не внял предупреждению, напротив, он позволил себе в форме комментариев к ответам Екатерины и к своим вопросам поспорить с императрицей еще раз. Он прислал в “Собеседник” письмо “К г. Сочинителю “Былей и небылиц”. Делая вид, что объясняет и оправдывается, он обвиняет общество: “ Мой вопрос (т.е. вопрос о “нечувственности к достоинству благородного звания” - В. Г.) точно от того и произошел, что я поражен был той нечувственностию, которые к сему самому ободрению <Екатерины –В.Г.> изъявляют многие злонравные и невоспитанные члены сего почтенного общества <... > Я видел, в чем большая часть дворян полагает свое любочестие. Я видел множество таких, которые служат <... > для того только, что ездят на паре. Я видел множество других, которые пошли тотчас в отставку, как скоро добились права впрягать четверню. Я видел от почтеннейших предков презрительных потомков. Словом, я видел дворян раболепствующих. Я дворянин, и вот что растерзало мое сердце. Вот что подвигло меня сделать сей вопрос” [7, с. 276 - 277].

Фонвизин рассматривает пороки системы как пороки самой истории. Он не может высмеивать историю или ее носителей. Сатира, даже завуалированная, на Екатерину может быть только сатирой на человека. Фонвизину же надо отразить явление. Как это сделать, не прибегая к сатире? Только прямым обвинением и обличением.

И все же, почему он не воспользовался вновь сатирическими приемами? Человек екатерининской эпохи, по справедливому замечанию М. М. Бахтина, не мог писать сатиру на историю или на ее носителей. [1, с. 131] Сатиры 18 века направлены были или против частного лица, или против порока вообще. Смех не мог затрагивать носителя власти как носителя порока. Но зато он мог позволить себе прямое обличение.

Серьезный тон вопросов Фонвизина создавал ощущение беспомощности и беспросветности. Письмо Фонвизина заканчивается так: “Признаюсь, что благоразумные ваши ответы убедили меня внутренно, что я самого доброго намерения исполнить не умел и что не мог я дать моим вопросам приличного оборота. Сие внутреннее мое убеждение решило меня заготовленные еще вопросы отменить, не столько для того, чтоб невинным образом не быть обвиняему в свободоязычии, ибо у меня совесть спокойна, сколько чтоб не подать повода другим к дерзкому свободоязычию, которого всей душой ненавижу ”. [7, с. 278]

В своих комедиях, в сатирических письмах Фонвизин осуждает слепое и неумное подражание западным манерам, презрение к русскому языку. Однако к западным обычаям и к законам он, как кажется, относился с уважением. Тем неожиданнее читать в его письмах из первого заграничного путешествия в 1777-1778гг. резкие и раздраженные инвективы Франции, французскому образу жизни, манерам, поведению, законам, учености. На чем бы ни останавливался взгляд Фонвизина, все оказывалось плохо.

Мы не будем касаться субъективных впечатлений Фонвизина о грязи во французских деревнях и городах, о снобизме и высокомерии французов, о скупости в од6жде и еде. Нам интересны философские наблюдения путешественника. Какие идеи его волнуют, как он относится к умственной, общественной и политической жизни Франции? Как сравнивает русских и французов)?

В письме из Монпелье 24 декабря 1777 (4 января 1778 г.) мы читаем: «Главное рачение мое обратил я к познанию здешних законов.<…> Система законов сего государства есть здание, можно сказать, премудрое, сооруженное многими веками и редкими умами; но вкравшиеся мало-помалу различные злоупотребления и развращение нравов дошли теперь до самой крайности и уже потрясли основание сего пространного здания, так что жить в нем бедственно, а разорить его пагубно. Первое право каждого француза есть вольность; но истинное настоящее его состояние есть рабство, ибо бедный человек не может снискивать своего пропитания иначе, как рабскою работою, а если захочет пользоваться драгоценною своею вольностию, то должен будет умереть с голоду. Словом, вольность есть пустое имя, и право сильного остается правом превыше всех законов» [7, с. 460]

Акцент делается на политическое и экономическое положение французов. Законы их хороши, но подвержены порче, злоупотреблению. Вольность оборачивается правом умереть с голоду. В этом же ряду – наблюдение над положением крестьян в России и во Франции. В России каждая семья имеет корову и лошадь. Во Франции корова – редкость, а лошадь – тем более. Преимущество, казалось бы, за русской деревней. Однако здесь Фонвизин заблуждался, считая положение статичным. Между тем, во Франции оно становилось лучшем, в России – хуже. Свободный крестьянин во Франции мог отстаивать свои права, крепостной в России – нет. О положении крестьян можно судить по экономическому исследованию А.Н. Радищева «Описание моего владения» [4? C. 180, 183].

Фонвизин приехал во Францию уже предубежденный против нее. Первое же впечатление, изложенное в письме из Монпелье 20 ноября (1 декабря) 1777г., почти убийственно для Франции. Оказывается, русские дворяне во много раз лучше и образованнее французских. «Сравнивая вас, друзей наших, и всех знакомых наших, находим, что здесь месяца два-три прожить очень хорошо, а там дома — лучше.<…> Удивиться должно, друг мой сестрица, какие здесь невежды. Дворянство, особливо, ни уха ни рыла не знает. Многие в первый раз слышат, что есть на свете Россия и что мы говорим в России языком особенным, нежели они. <…>. Можно сказать, что в России дворяне по провинциям несказанно лучше» [7, с. 423].

Франция в рассказе Фонвизина предстает страной, в которой несправедливость смешивается с анархией, а французы – как кичливые и невежественные люди. Попав в Париж, путешественник убеждается в том, что и там пороки расцветают. Описывая свои наблюдения, Фонвизин прибегает к злой иронии: «Видя, что разум везде редок и что в одной Франции имеет его всякий, примечал я весьма прилежно, нет ли какой разницы между разумом французским и разумом человеческим. Дабы сделать сие изыскание, применял я к здешним умницам знаменование разума в целом свете. Я нашел, что для них оно слишком длинно; они гораздо его для себя поукоротили. Чрез слово разум, по большей части, понимают они одно качество, а именно остроту его, не требуя отнюдь, чтоб она управляема была здравым смыслом» [7, с. 472]. Общество не ценит нравственность и доброту, для - него это все пустые слова. С горечью пишет Фонвизин: «Нужды нет, если говорят о человеке, что он имеет злое сердце, негодный прав; но если скажут, что он ridicule, то человек действительно пропал<…>, Разум их никогда сам на себя не обращается, а всегда устремлен на внешние предметы, так что всякий, обращая на смех другого, никак не чувствует, сколько сам смешон» [7, с. 474]

Замечания Фонвизина очевидны и вряд ли требуют комментариев. Заметим лишь, что он постоянно сравнивает внутреннее и внешнее в человеке. Это уже приближает его к позднейшим поискам славянофилов, постоянно противопоставлявших внутреннее и внешнее начало и в человеке, и в обществе. Но и внешняя, повседневная жизнь французов раздражает путешественника. Праздность, нежелание трудиться, нечистота, грязь – вот что видит он в Париже. Даже ученые люди не могут, по его мнению похвалиться благонравием.

В письме из Монпелье 15/26 января 1778 Фонвизин анализирует систему провинциального правосудия. Провинциальные Штаты он критикует за равнодушие к нуждам бедных, за «наружность», т.е. формальный подход к делу, неумение и нежелание защитить жителей. Фонвизин полагает, что «все трактуемые тут дела ограничиваются в одном, то есть: в собрании подати» [7, с. 461]. На самом деле, в обязанности провинциальных Штатов входило административное управление. Это были, прежде всего, сословно – представительные учреждения. [8, с. 170 - 180]. Фонвизин полагает, что виной всему развращенность нравов, меркантильность и равнодушие, презрение к бедному и незнатному: «деньги суть первое божество здешней земли <…> подлый поступок не наказывается уже и презрением; честнейшие <…> не имеют нимало твердости отличить бездельника от честного человека» Несправедливость, таким образом, заложена отчасти в самом характере французов и устройстве их общественной и политической жизни. Для нас важно сопоставление французского и русского суда, сделанное Фонвизиным. «Здешние злоупотребления и грабежи, конечно, не меньше у нас случающихся. В рассуждении правосудия вижу я, что везде одним манером поступают. Наилучшие законы не значат ничего, когда исчез в людских сердцах первый закон, первый между людьми союз – добрая вера. У нас ее немного, а здесь нет и головою» [7, с. 452]. Несмотря на то, что обе системы подвергаются сокрушительной критике, состояние судов в России все же кажется Фонвизину чуть-чуть лучше, так как русский человек более нравственен.

Конечно, Фонвизин не мог и представить себе, что через десять лет вся Франция восстанет против этих «утеснений». Но неправосудие и беззаконие российское знакомы ему были очень хорошо. Поэтому его уверения в том, что в России порядка больше, кажутся странными. Но действительно ли они странны? Фонвизин утверждает, например: «Рассматривая состояние французской нации, научился я различать вольность по праву от действительной вольности. Наш народ не имеет первой, но последнею во многом наслаждается. Напротив того, французы, имея право вольности, живут в сущем рабстве» [7, с. 485 - 486]. Перед нами - оппозиция внутреннего и внешнего. Внешняя, юридическая свобода не представляется слишком ценной. Напротив, внутренняя свобода бытовой жизни, повседневной самостоятельной деятельности выступает как основа жизни. Но ведь это именно то, о чем впоследствии будут говорить славянофилы, - о разделении жизни политической и бытовой. Впрочем, славянофилы мотивируют «неполитический» характер русского народа, его сосредоточением на духовной, в первую очередь, - на религиозной жизни. Фонвизин осуждает неверие как источник безнравственности. Но, как кажется, публицист интересуется больше бытовой жизнью. Почти все комментарии Фонвизина начинаются с описания реалий бытового поведения, бытовой жизни французов и уже отталкиваясь от этого, он переходит к вопросам нравственным, экономическим, политическим. В культуре послепетровской России быт воспринимался одновременно и как нечто значительное, и как игра. Бытовое поведение семиотизировалось, т. е. повседневная жизнь сознательно ориентировалась «на нормы и законы художественных текстов и переживалась непосредственно эстетически», превращалась систему знаков. Как и все дворяне, Фонвизин был в собственной стране иностранцем, ему приходилось учиться правилам бытового поведения также как и правилам придворного этикета. Повседневная жизнь Петербурга организовывалась по правилам, заимствованным из Европы. Отсюда ощущение того, что и за границей все должно быть так, как он привык, и разочарование - от несовпадения. Вообще поведение русского человека за границей менялось. Ю.М. Лотман выделяет два типа поведения русского человека за границей. В одном случае человек ощущает себя представителем России и «переносит в свое поведение законы дипломатического протокола». Этот же этикет заставлял его следить за соблюдением ответного этикета его собеседниками и его нарушение воспринималось очень болезненно. Но существовал и другой вариант: традиционное поведение «на фоне европейского воспринимается как более естественное» [2, с. 249, 252]. Как нам представляется, Фонвизин придерживался обеих линий поведения в зависимости от обстоятельств.

Фонвизин недоволен тем, что Франция сделалась законодателем нравов, не заслуживая этого. Поэтому он невольно сгущает краски, предостерегает Панина: «…если кто из молодых моих сограждан, имеющий здравый рассудок, вознегодует, видя в России злоупотребления и неустройства, и начнет в сердце своем от нее отчуждаться, то для обращения его на должную любовь к отечеству нет вернее способа, как скорее послать его во Францию. Здесь, конечно, узнает он самым опытом очень скоро, что все рассказы о здешнем совершенстве сущая ложь, что люди везде люди, что прямо умный и достойный человек везде редок и что в нашем отечестве, как ни плохо иногда в нем бывает, можно, однако, быть столько же счастливу, сколько и во всякой другой земле…»[7, с. 467].

Вследствие общей семиотизированности поведения, Фонвизин воспринимал «собственную жизнь как некоторый текст <…> резко подчеркивал <…> устремленность жизни к некоторой неизменной цели» [2, с. 262]. В жизни европейцев он не нашел никакой высокой цели. Это и объясняет его преувеличенную критику западного мира. Поскольку первооснова жизни отсутствует, то и вся жизнь оказывается неправильной. Эту тему также впоследствии развивали славянофилы. Фонвизин придает своей критике антиэнтропийный характер. Но если Новиков писал о легковесности русской императрицы, то Фонвизин - о пустоте французов, об отсутствии у них духовной жизни. Вот итоговое признание Фонвизина в «Записках первого путешествия»: «Непостоянство и ветреность не допускают ни пороку, ни добродетели в сердца их вселиться» [7, с. 480]. Фонвизин попытался от модели нравов перейти к модели человека, причем, по его мнению, в человеке надлежало оценить прежде всего его сердце. В «Повествовании мнимого глухого и немого» он писал: «Моя Философия стремится только познавать сердца человеческие; не течениям звезд я следую, не систему мира проникнуть желаю<…>движение добродетельных душ и действия благородных сердец познавать стараюсь» [7, с. 249].


Литература:

1. Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. М., 1965.
2. Лотман Ю.М. Избр. статьи в 3-х т. Таллинн. 1992. Т.1.
3. Пекарский П.П. История императорской Академии наук в Петербурге. СПб.,1871. Т. 1.
4. Радищев А.Н. Полн. Собр. Соч. М.-Л., 1941. Т.2.
5. Русская сатирическая проза XVIII века. Л., 1986.
6. Симкин Я. Р. Современные методы синтетической журналистики. // Методы исследования журналистики. Тезисы научной конференции. -Ростов -на -Дону, 1974, с. 4.
7. Фонвизин Д.И. Соч.: В 2 т.Л.. 1959. Т.2.
8. Хачатурян Н.А: Сословная монархия во Франции XIII- XVвв. М, 1989.

Обсуждение

Социальные комментарии Cackle