Библиографическое описание:

Юсяев А. С. Сегменты «московского текста» в формировании содержательного уровня произведений П. Д. Боборыкина и В. А. Гиляровского [Текст] // Филологические науки в России и за рубежом: материалы II междунар. науч. конф. (г. Санкт-Петербург, ноябрь 2013 г.). — СПб.: Реноме, 2013. — С. 29-32.

Научный интерес к проблеме сверхтекста как ряду самостоятельных произведений словесного искусства, актуально и потенциально воспринимаемых в культурной практике (текстовой деятельности) в качестве целостной единицы, был инициирован известными работами В. Н. Топорова о Петербургском тексте. Известный исследователь данного вопроса, профессор А. Г. Лошаков, предлагает такую трактовку понятия сверхтекста: «Сверхтекст — это ряд отмеченных направленной ассоциативно-смысловой общностью (в сферах автора, кода, контекста или адресата) автономных словесных текстов, которые в культурной практике актуально или потенциально предстают в качестве целостного интегративного диссипативного словесно-концептуального образования, как составляющая ахронического культурного пространства — национальной текстовой концептосферы» [4,c.89]. Иными словами, сверхтекст — это некая экстралингвистическая общность, которая формируется из произведений разных авторов и разных эпох на основе их сближения по символическому, гносеологическому, эмпирическому принципу. Некоторые его особенности закономерно рассмотреть как раз на примере Петербургского текста, который явился в некотором смысле первообразованием для исследователей проблемы сверхтекстов.

Уже с возведением Петербурга связано много легенд, сопровождавших рождение северной столицы и становление ее. Эти легенды во многом формировали атмосферу города, его изначальную семиотику, связанные с ним ожидания и предчувствия. Влияние их — непосредственное или опосредованное вещностью города — не могло не сказаться на русской литературе, и сказалось оно двойственно. С одной стороны, Петербург, самый европейский город России, предстает в ней как, по слову героя Достоевского, «умышленный», наиболее рационализированный из всех российских городов, с другой, в самой этой «умышленности» много исходно иррационального, проявившегося в изначальном противоречии замысла Петра и формы его осуществления, противоречии, многое определившем в русском Петербургском тексте.

Петербург, по справедливому замечанию Ю. М. Лотмана, должен был в одно и то же время быть и символическим центром России, каковым до него была Москва, и анти-Москвой как антитезой России [3,c.219]. Именно эта чреватая противоречиями коллизия в большой степени обусловила специфику Петербурга как города-текста и Петербургского текста русской литературы, где сошлись во взаимоборении «свое» и «чужое», жизнь и смерть, путь в небытие и путь к вечной жизни. Петербург, как полагает В. Н. Топоров, связан с бытийственным вектором по сути своей. «Петербургский текст, представляющий собой не просто усиливающее эффект зеркало города, но устройство, с помощью которого и совершается переход a realibus ad realiora, пресуществление материальной реальности в духовные ценности, отчетливо сохраняет в себе черты своего внетекстового субстрата и в свою очередь требует от своего потребителя умения восстанавливать («проверять») связи с внеположенным тексту, внетекстовым для каждого узла Петербургского текста, — пишет В. Н. Топоров — Текст, следовательно, обучает читателя правилам выхода за свои собственные пределы, и этой связью с внетекстовым живет и сам Петербургский текст, и те, кому он открылся как реальность, не исчерпываемая вещно-объектным уровнем» [6,c.175].

Эффект лабиринтности усиливает в Петербурге неизбывное ощущение его искусственности, созданности кем-то и для чего-то. При этом «культурность» лабиринта не делает его более рациональным, хотя и указывает на некий высший, но неведомо — злой или добрый, замысел, на его провиденциальность [5,c.43]. Это совсем иной лабиринт, нежели московский, предстающий как более близкий к природе, обжитой, теплый, «свой».

Любопытно, что почти такую же трактовку соотношения Москвы и Петербурга предлагает в своём романе «Китай-город» П. Д. Боборыкин, вкладывая её в уста своего героя Андрея Дмитриевича Палтусова: «Славное житье в этой пузатой и сочной Москве!.. В Петербурге физически невозможно так себя чувствовать! Глаз притупляется. Везде линия — прямая, тягучая и тоскливая. Дождь, изморось, туман, желтый, грязный свет сквозь свинцовые тучи и облака. Едешь — вся те же дома, тот же «прешпект». У всех геморрои и катар. В ресторане — татары в засаленных фраках, в кабинетах темно, холодно, пахнет вчерашней попойкой; еда безвкусная; облитые диваны. Ничего характерного, своего, не привозного. Нигде не видно, как работает, наживает деньги, охорашивается, выдумывает яства и питья коренной русский человек… То ли дело здесь!» [1,c.28].

В этой связи Боборыкин представляется не только главным теоретиком и последователем художественного натурализма, но и идеологом новой системы ценностей во взаимодействии двух столиц — «исконной» и «законной» — на ранних этапах формирования «московского» текста. Поэтому, хотя рассмотрение избранных произведений целиком в ракурсе «сверхтекста», со всей методологической полнотой этого понятия, не входит в наши планы и не является основной нашей задачей, однако, совсем не упомянуть об этом мы тоже не вправе. Оставляя в стороне некоторые языковые, семиотические аспекты исследования сверхтекста, мы, тем не менее, обращаемся к ряду исследований по данной проблеме с тем, чтобы более полно и систематично представить уникальность и своеобразие московской темы, а также ещё раз обозначить идейный и содержательный уровень анализируемых произведений.

Вполне закономерно и объяснимо, что вслед за «петербургским» текстом вскоре появился и «московский», так что в этом смысле он также косвенно обязан своим возникновением В. Н. Топорову. Можно указать исследователей, которые затрагивали тему «Москвы-книги». Это, во-первых, участники регулярного семинара «Москва и «московский текст» в русской литературе» (место проведения — Московский государственный педагогический университет) и его руководитель Н. М. Малыгина. К этой группе относятся Т. А. Алпатова, И. А. Канунникова, И. И. Матвеева, Ю. С. Шапошников и многие другие. Во-вторых, это историки культуры, ряд работ которых в 1994 году сформировал обширный сборник статей «Иерусалим в русской культуре» (изд-во «Наука»): А. Л. Баталов, А. М. Лидов, Л. А. Беляев, И. Л. Бусева-Давыдова, М. В. Рождественская и др., специально изучавшие иерусалимские «отзвуки» в московской топографии, градостроительстве, архитектуре, фольклоре и прочих областях (см., например, статью А. Л. Баталова «Гроб Господень в замысле «Святая Святых» Бориса Годунова»).

Названные авторы работали по московской теме, разумеется, и самостоятельно, выпуская статьи и монографии. В этой связи отметим работы Ю. М. Лотмана и Б. А. Успенского; В. Б. Муравьева, который, не занимаясь напрямую теорией города-текста, тем не менее создал в своих книгах уникальную базу для такого анализа; С. О. Шмитда и его научную школу.

Как видим, для историков и теоретиков литературы понятие «петербургский текст», а вслед за ним и «московский», давно стало привычным. Ещё раз повторимся, что, по мнению исследователей, это «некий синтетический сверхтекст, с которым связываются высшие смыслы и цели». Другими словами, это совокупность текстов, в которых создается не эмпирический, а символический образ города — миф о Петербурге. Петербургский текст был создан уже в девятнадцатом веке — Пушкиным, Гоголем, Достоевским, позднее — Андреем Белым, Блоком, Ахматовой и Мандельштамом.

Удача и популярность автора «Москвы и москвичей» в немалой степени связаны, как нам кажется, как раз с этим обстоятельством. Дело в том, что полноценный «московский» текст, способный на равных конкурировать с петербургским, русская литература в полном объёме создала несколько позднее, и долгое время он не обращал на себя внимания исследователей. Его обязанности частично исполняли «Китай-город» П. Д. Боборыкина, а затем ставшая более известная в широких кругах «Москва и москвичи» В. А. Гиляровского, которые с учётом обозначенных особенностей вполне можно считать начальными этапами формирования «московского» текста. Позже появились «Москва» Андрея Белого, «Мастер и Маргарита» Михаила Булгакова и др. На границах истории и повседневности вырос и московский миф. Весьма показательно, что он вовсе не отменил широких и пёстрых зарисовок, созданных Боборыкиным и Гиляровским в русле художественного натурализма, а лишь по-новому обозначил их художественную сущность.

Предисловие к «Москве и москвичам» Гиляровский начинает цитатой из «Бориса Годунова»: «Минувшее проходит предо мною.»... Почти сразу он переделывает ее: «...Грядущее проходит предо мною.»... А в самом конце двухстраничного текста определяет себя как человека, живущего «на грани двух столетий, на переломе двух миров». Так, уже в начале книги определяется точка зрения Гиляровского на предмет рассказа. Он приветствует преобразование страны и Москвы и, в общем, повторяет все риторические клише тридцатых годов. «Там, где недавно, еще на моей памяти, были болота, теперь — асфальтированные улицы, прямые, широкие. Исчезают нестройные ряды устарелых домишек, на их месте растут новые, огромные дворцы. Один за другим поднимаются первоклассные заводы. Недавние гнилые окраины уже слились с центром и почти не уступают ему по благоустройству, а ближние деревни становятся участками столицы. В них входят стадионы — эти московские колизеи, где десятки и сотни тысяч здоровой молодежи развивают свои силы, подготовляют себя к геройским подвигам и во льдах Арктики, и в мертвой пустыне Кара-Кумов, и на «Крыше мира», и в ледниках Кавказа. Москва вводится в план, Но чтобы создать новую Москву на месте старой, почти тысячу лет строившейся кусочками, где какой удобен для строителя, нужны особые, невиданные доселе силы... Это стало возможно только в стране, где Советская власть» [2,c.7].

Однако и на старую Москву, в которой Гиляровский прожил большую часть своей жизни, которую многократно исходил вдоль и поперек, он тоже смотрит заинтересованно-любовным взглядом, исключающим как идеализацию, так и обличение. Минувшее и грядущее не вступают друг с другом в смертельную схватку (хотя объективно одно уничтожает другое), а мирно сосуществуют в реальности и в памяти, подчиняясь общей идее прогресса, впрочем, прямо и не формулируемой.

Особенностью книги Гиляровского, ее главной удачей стала до конца проведенная в ней позиция репортера, впрочем, ведущего теперь репортаж из прошлого.

Если обратиться к определению репортажа как жанра, то становится ясно, что это не просто сообщение о событии, а некая документальная новость, известие, поданное через непосредственное восприятие журналиста с места действия, происшествия; это информационный материал, создающий «эффект присутствия». Репортаж, особенно репортаж XIX века, почти всегда отличают широкое использование образных средств, живой эмоциональный язык, динамичный показ событий. Он не столько сообщает о случившемся, сколько показывает его через восприятие автора — участника или свидетеля происходящего.

Предполагалось, что журналист должен являться не только и не столько передатчиком информации, но своего рода литератором, беллетристом, способным в живой и яркой манере переработать материал, дабы возбудить интерес читателя и повысить тираж. В силу этого сформировалась чрезвычайно распространённая манера письма, которая объединила в себе подробную детализацию и субъективную авторскую эмоциональность.

Для репортера характерна еще одна важная особенность зрения: событие он видит лучше, чем человека; а человека, в чём-то оригинального, примечательного, даже забавного — лучше, чем глубокого, замечательного. Случай, рассказик кстати, анекдот — исходный структурный элемент «Москвы и москвичей». Почтенный профессор в анатомическом театре, осмотрев труп, объявляет студентам, что признаков насильственной смерти нет. Но тут появляется старый сторож и, посрамляя светило, указывает на перелом шейного позвонка. «Нет уж, Иван Иванович, не было случая, чтобы с Хитровки присылали не убитых» [2,c.43]. Дама покупает у торговца-антиквара за десять рублей полотно Репина, обещая вернуть его в случае, если это подделка. Вечером на нее смотрит сам художник, со смехом надписывает на полотне: «Это не Репин. И. Репин» — и картина продается там же уже за сто рублей [2,c.67].

Сиюминутное, бытовое занимает Гиляровского гораздо больше, чем историческое, социальное. Однако, исчезнув, оно тоже стало историей, только историей трудноуловимой и труднопостижимой. «Единственное место, которого ни один москвич не миновал — это бани. Каждое сословие имело излюбленные бани. Богатые и вообще люди со средствами шли в «дворянское» отделение. Рабочие и беднота—в «простонародное» за пятак. Вода, жар и пар одинаковые, только обстановка иная. Бани как бани! Мочалка — тринадцать, мыло по одной копейке. Многие из них и теперь стоят, как были, и в тех же домах, как и в конце прошлого века, только публика в них другая, да старых хозяев, содержателей бань, нет, и память о них скоро совсем пропадет, потому что рассказывать о них некому. В литературе о банном быте Москвы ничего нет. Тогда все это было у всех на глазах, и никого не интересовало писать о том, что все знают: ну кто будет читать о банях≤ Только в словаре Даля осталась пословица, очень характерная для многих бань: «Торговые бани других чисто моют, а сами в грязи тонут!» И по себе сужу: проработал я полвека московским хроникером и бытописателем, а мне и на ум не приходило хоть словом обмолвиться о банях, хотя я знал немало о них, знал бытовые особенности отдельных бань; встречался там с интереснейшими москвичами всех слоев, которых не раз описывал при другой обстановке» [2,c.53–34].

Именно благодаря Гиляровскому современный читатель получил разнообразную и полную информацию о самых различных сторонах московской жизни на стыке XIX и XX веков: о московских банях (а также трактирах, парикмахерских, хитровских притонах и мастерских художников), о стоимости тех или иных товаров, о меню в трактирах и ресторанах, о репертуарах московских театров, об ассортименте магазинов и т. д.

В редакции, изначально подготовленной самим Гиляровским, «Москва и москвичи» оканчивалась главой «Олсуфьевская крепость» — описанием огромного доходного дома Олсуфьева на Тверской, Москвы в Москве, где жили поколениями, работали, пили, гуляли в праздники, танцевали на балах.

Книга завершалась обычной для Гиляровского топографической горизонталью: вот еще один примечательный московский адрес, еще несколько картинок минувшего. Гиляровский, как уже сказано, написал еще несколько фрагментов, которые составители добавили в последующие издания. Обычно в конце «Москвы и москвичей» помещалась глава «На моих глазах», высветляя замысел автора и приближая его к современности тридцатых годов. У подъезда вокзала автор садится в открытый автомобиль, мчится по шумной Тверской, Садовой, Цветному бульвару, Петровке, в очередной раз вспоминает историю этих мест. Прошлое во всех отношениях проигрывает настоящему: вместо пыльного булыжника — прекрасные мостовые, вместо возов с овощами, дровами и самоварным углем — чудный сквер с ажурной решеткой, вместо маленьких садиков с калитками на запоре — широкие аллеи для пешеходов, залитые асфальтом, вместо змея с трещоткой в небе — три аэроплана.

Путешествие заканчивается на Театральной площади, практически в той же точке, где начинался рассказ о Москве и москвичах. «Огибаем Большой театр и Свердловский сквер по проезду Театральной площади, едем на широкую, прямо-таки языком вылизанную Охотнорядскую площадь. Несутся автомобили, трамваи, катятся толстые автобусы. Где же Охотный ряд≤» [2,c.82].

Романтичный и прямолинейный Гиляровский, возможно, и не предполагал такого эффекта, но эта концовка вдруг приобретает отчётливую символическую многозначность. Последний вопрос будто бы кажется вполне очевидным и выражает восхищение новой Москвой. Но он может быть понят и по-другому: как лирический вздох о той, ушедшей, Москве, где в небе парили бумажные змеи с трещоткой. Нет прежнего Охотного ряда, и не будет его никогда…

Благодаря цельности его натуры клочки жизни Владимира Гиляровского все-таки сложились в мозаику старой, ушедшей Москвы. История повседневности без этой книги оказывается неполной.

Разумеется, Москва Гиляровского не равнозначна Москве Булгакова. Несомненно, существуют внутри московского текста и иные интегративные субтексты. К числу таковых относится Москва «натуральной школы», Москва русского художественного натурализма, советская Москва и др. Блок этот отмечен именами многих значительных русских писателей, поэтов и остается пока под интересующим нас углом зрения крайне слабо изученным. В системе кодовых модификаций могут быть раздельно либо в сопоставлении рассмотрены, например, образы города в поэзии и прозе, или же, что более близко нашему исследованию, в очерке и романе.

Однако существование внутри московского текста отдельных больших и малых сегментов ни в коем случае не означает, что сверхтекст этот внутренне рыхл и держится как целое лишь на суммарности его составляющих. Напротив, все сказанное выше с несомненностью показывает, что объемный московский сверхтекст русской литературы целостен и отмечен большой силой внутренних скреплений, хотя, вместе с тем, он динамичен и, видимо, незавершим.

Литература:

1.         Боборыкин П. Д. Сочинения в 3 томах. Т.2. М.: Худож. лит, 1993.

2.         Гиляровский В. А. Собрание сочинений в 4 томах. Т.4. М.: Полиграфресурсы, 1999.

3.         Лотман Ю. М. Избранные статьи в трех томах.- Т.I Статьи по семиотике и топологии культуры — Таллин, “Александра”, 1992.

4.         Лошаков А. Г. Сверхтекст: проблема целостности, принципы моделирования / А. Г. Лошаков // Известия РГПУ им. А. И. Герцена. — 2008.

5.         Меднис Н. Е. Сверхтексты в русской литературе. Новосибирск, 2003.

6.         Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического: Избранное. — М.: Издательская группа «Прогресс» — «Культура», 1995.

Обсуждение

Социальные комментарии Cackle