Библиографическое описание:

Маматова Д. Б., Бозорова Л. Б. Байрон как поэт-политик // Молодой ученый. — 2013. — №7. — С. 485-487.

В Байроне, явившем поистине ярчайший пример человека романтического склада, быть может, более всего поражает как раз неизменная и совершенно для него естественная причастность к треволнениям окружающей действительности — большим и малым, касавшимся его более или менее непосредственно, но еще чаще как бы и не имевшим опознаваемого отзвука в собственной его судьбе. Трудно вообразить поэта, которому были бы настолько чужды настроения избранника, олимпийца, с надмирных высот взирающего на земную суету.

Подавленность, разочарование, тоска — обычное душевное состояние байронического героя, нередко становившееся и состоянием самого Байрона, — были бессильны подавить этот неуемный интерес к свершающейся вокруг жизни. Или умерить жажду воздействия на нее, причем не отвлеченного, но ощутимого, достигаемого поступкам, который для Байрона был важнее любых деклараций.

Существование могло становиться ему непереносимым, но пустым, ненужным оно не было никогда. Верней всего, в том и заключалась драма его жизни, что он с отчаянным упорством отыскивал дело, достойное щедро ему отпущенных сил и святых идеалов, им исповедуемых, однако в тогдашней атмосфере такого дело не находилось. Надежды, на миг пробужденные то недолговечными успехами итальянских патриотов, то вестями из восставшей, но быстро усмиренной Испании, шли прахом. Со всей серьезностью обдуманный Байроном план отправиться в Южную Америку на помощь Боливару тоже не удалось осуществить. Греция давала единственный шанс изведать сознание исполненного долга. Байрон предчувствовал, что не вернется оттуда, не строил иллюзий насчет быстрых успехов и побед, но все равно поехал на Кефалонию, а затем в Миссолонги без колебаний. Не в поисках ли развязки, пусть трагической, но прекрасной?

Тщетны оказывались старания друзей и доброжелателей его отговорить, напоминая о благоразумии или об обязанностях, которые он несет перед своим поэтическим даром. Во многих байроновских письмах настойчиво повторяется мысль, что занятия литературой — лишь жалкая замена действия, пока оно невозможно. А в (Дон Жуане) есть стихи о (поэзии политики), которая и увлекательнее, и нужнее, чем просто поэзия.

Он настойчиво стремился именно к такой поэзии, и выпало в его жизни несколько захватывающих минут, когда она действительно становилось его музой, отодвигая на второй план и лирику, и драматургию, и поэмы с красочными (восточными) декорациями.

Так было зимой 1812 года, когда, вернувшись из путешествия по Османской империи, Байрон ненадолго занял свое пустовавшее кресло в палате лордов. Обсуждался билль, направленный против разрушителей станков. Проблема к тому времени приобрела исключительную остроту: под Ноттингемом, вблизи Ньюстедского аббатства — байроновского родового гнезда, стояли полки, двинутые против рабочих, ломавших машины, которые означали для них увольнение и голодную смерть. Шла война с Наполеоном; это развязывало руки поборникам суровых мер. Законопроект предусматривал за порчу машин смертную казнь.

В сущности, парламентское обсуждение было чистой формальностью. Различия мнений между лордами, среди которых были люди сравнительно либеральных взглядов, с необходимостью отступали перед факторами несравненно более действенными. Об этих факторах скажет Пушкин в «Путешествии из Москвы в Петербург» — статье, написанной через двадцать один год после тех событий и по цензурным условиям оставшейся ненапечатанной: «Прочтите жалобы английских фабричных работников; волоса встанут дыбом от ужаса. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! Какое холодное варварство с одной стороны, с другой — какая страшная бедность! Вы подумайте, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет о сукнах г-на Смита или об иголках г-на Джаксона. И заметьте, что все это есть не злоупотребления, не преступления, но происходит в строгих пределах закона. Кажется, что нет в мире несчастнее английского работника, но посмотрите, что делается там при изобретении новой машины, избавляющей вдруг от каторжной работы тысяч пять или шесть народу и лишающей их последнего средства к пропитанию.»..

Нет оснований предполагать, что Пушкину была известна речь Байрона о разрушителях станков; опубликованная лишь в официальном издании, выходившем крохотним тиражом, она вплоть до ХХ века не включалась ни в одно собрание произведений поэта. Но перекличка знаменательна. Подавление луддитов и не могло вызвать иной реакции у тех, в ком современники по праву видели воплощенную гражданскую совесть.

Билль, на который Байрон нападал со страстью и обличительным пафосом, присущими всей его публицистике, разумеется, был принят — правда, во втором чтении. И следующая речь, в палате лордов — о притеснениях, которые вынуждены были терпеть ирландские католики, о недопустимости религиозного фанатизма — также не облегчила положение жертв английского карающего благочестия; узел, затягивавшийся в те годы первых столкновений на почве различия исповеданий, как известно, и по сей день не распутан, скорее, наоборот, сделался еще туже. Вряд ли сам Байрон предполагал добиться своими выступлениями реального результата, слишком хорошо зная реальный механизм власти. Но то были акты политического мужества. И в биографии Байрона обе его парламентские речи остались замечательной вехой.

Вторая из них, обращенная к Ирландии, много лет спустя отзовется в «Ирландской аватаре», патетической оде, созданной под тяжким впечатлением от торжеств, которыми сопровождалась поездка в близлежащую колонию только что взошедшего на британский престол Георга IV. Фактически он уже много лет управлял Англией, поскольку предшественник, Георг III, впал в слабоумие. У Байрона был свой счет к обоим Георгам. Он не почитал венценосцев, отечественных — в особенности. Смена монархов и высокопарные вирши, сочиненные по этому случаю отставными вольнодумцами вроде Роберта Саути, дали Байрону желанный повод впрямую высказаться об английской политике. Даже в «Дон Жуане» он был до некоторой степени связан необходимостью хотя бы внешнего соблюдения правил ироикомического повествования. Стихотворная публицистика, какой явились «Ирландская аватара» и написанный следом памфлет «Видение Суда», избавила от подобных забот. Зазвучала прямая речь.

В «Ирландской аватаре» она наполнена скорбью, в «Видении Суда» — насмешкой и сарказмом, но по сути два этих произведения очень близки друг другу. Оба отмечены немыслимой смелостью разоблачений, идет ли речь о тиранах или об их раболепствующем окружении, вообще о раболепии, подменившем прославленную преданиями гордую независимость ирландцев. Оба определяют точными именами вещи, которые в те времена опасно было даже упомянуть обиняком. И оба подводят итог, достойный царствования Георгов, которое запомнилось разгулом мракобесия, расправами над недовольными, тираническими посягательствами на свободную мысль и на человеческое достоинство:

С тех пор как над людьми монархи правят,

В кровавых списках грязи и греха,

Что всю породу цезарей бесславят,

Другое мне правленье назови,

Столь вымокшее в пролитой крови.

«Ирландскую аватару» Мур напечатал в Париже, «Видение Суда» вышло под псевдонимом и тут же подверглось запрету. Для Байрона были не в новость и такие издательские ухищрения, и барьеры, которые возникали на его пути всякий раз, как он впрямую обращался к «поэзии политики». Стихи о Наполеоне, написанные в те дни, когда лондонские газеты обливали грязью «корсиканского людоеда», который, сбежав с Эльбы, вновь овладел Парижем, пришлось выдавать за перевод с французского. Публикация первых же песен «Дон Жуана», где британский министр иностранных дел Каслри был назван «кузнецом цепей человечества», а о Европе говорилось, что в ней «везде рабы и троны, смрад и грязь», вызвала возмущенные комментарии, напугавшие издателя, который поспешил на время прекратить деловые отношения с поэтом, хотя они и были давними приятелями.

Легко представить себе, каков был общественный резонанс, если в такое раздражение впала консервативная пресса. Но Байрон не испытывал удовлетворения. С годами его вообще все меньше занимали литературные дела. А делом для Байрона была революция.

Разумеется, его политические взгляды принадлежат тогдашней эпохе и далеко не последовательны. Он оказался современником Наполеона — факт, имеющий чрезвычайную важность для его биографии. Стендаль упоминает о том, как простодушно, почти по-детски радовался Байрон случайному совпадению собственных инициалов с аббревиатурой, которой подписывал приказы низложенный император. Штрих, о многом говорящий: Наполеон томился на Св. Елене, Байрон оставался в Европе и, видимо, ощущал в себе возможность стать для нового европейского поколения тем же кумиром, каким еще несколько лет назад был артиллерийский офицер, сумевший — долгое время в этом были убеждены — подчинить историю своей воле.

Это, однако, лишь часть истины. Байрон обожествлял Наполеона, причем считал долгом чести говорить об этом с вызывающей прямотой, по мере того как все разнузданнее становились в английском обществе нападки на (узурпатора), сопровождаемые славословиями Священному союзу. И Байрон судил Наполеона от имени своих сверстников, для которых тот был титаном, рожденным революцией, но предавшим ее во имя собственных ничтожных амбиций. Так думал о Наполеоне не только Байрон, вспомним хотя бы наполеоновскую тему у Лермонтова. Но все-таки именно Байрон первым высказал упрек всего поколения тому, перед кем оно преклонялось в юности и кого он сам мальчиком, по воспоминанием однокашника, бросался защищать с кулаками, стоило в его присутствии непочтительно отозваться о герое Тулона и Маренго:

Тебя Судьба рукой кровавой

Вписала в летопись времен.

Лишь бегло озаренный славой,

Твой лик навеки омрачен.

Он первым с такой бескомпромиссностью признал, что Французская революция потерпела крушение из-за собственных слабостей и что это катастрофа нанесла тяжелейший удар по самым светлым надеждам человечества. «Звезда отважных» закатилась, вновь «побеждает мгла» — так писал Байрон в стихах 1815 года. Это стихи о кризисе идеалов, о порождаемой им глубокой тоске, о том, что «только тлен и прах» воцаряются на обломках прекрасной мечты, которую развеяла история, ничего не предложив на место возвышенной химеры.

После такого опыта само понятие свободы представало исходно противоречивым: ведь из этой идеи в конечном счете выросла тирания Бонапарта, а стало быть, обманчивой оказалась перспектива справедливости, вольности братства, о котором мечтала штурмовавшая Бастилию толпа. Вся европейская мысль в эпоху Байрона билась над тайной удручающего перерождения республики в диктатуру, а затем в империю, подчинявшуюся наполеоновскому «деятельному деспотизму» (Пушкин).

Для Байрона это был отрезвляющий жестокий урок. Но он категорически отказал в оправдании тем, кто, испытав минуты горечи и безверья, хорошо знакомые и ему самому, не смог их преодолеть, отступился от порывов своей юности, предался покаянию или мистицизму, циничному осмеиванию собственной наивности или мрачному философствованию, доказывавшему, что история движется по замкнутому кругу и не оставляет надежд на социальное обновление. Противоборство злу осталось для него высшим этическим принципом, какое бы отчаяние не доводилось испытывать и как бы ни склоняли к мизантропии реальные обстоятельство жизни. Возможности этого противоборства Байрон упорно искал и в годы после Венского конгресса, когда казалось, что «Европа вся в кровавой вакханалии», а проекты совершенствования общественных порядков и нравов вызывали лишь горький скепсис у всех помнивших, чем подобные затеи кончились во Франции.

Желанную возможность Байрону предоставило итальянское, а затем греческое движение. Зло представало конкретным и зримым — им было национальное угнетение. И уже не возникало тех тяжелых моральных коллизий, которые для Байрона, как для всех питомцев наполеоновского века, оказались бы неизбежными, посвяти они себя социальной революции. Само время направило бунтарскую энергию Байрона в тот канал, который оставался незамутненным. Италия стала для поэта второй родиной. Греция, где, как писал он еще в «Чайльд-Гарольде», «свободных в прошлом чтут сыны Свободы», стала его последним прибежищем.

Литература:

1.   Джордж Гордон Байрон. На перепутьях бытия…Письма. Воспоминания. Отклики. — М.:Прогресс, 1989. С.5–26.

2.   Пушкин А. С. Полн.собр.соч. в 10-ти т. Т.7. — Л., 1978. С.37.

Обсуждение

Социальные комментарии Cackle